<lie>

— Именно то, что наиболее естественно, — заметил Бол-Кунац, — менее всего подобает человеку.
Виктор ощутил какой-то холод внутри. Какое-то беспокойство. Или даже страх. Словно в лицо ему расхохоталась кошка.
— Естественное всегда примитивно, — продолжал между прочим Бол-Кунац.
— А человек — существо сложное, естественность ему не идет. Вы понимаете меня, господин Банев?

Кстати, Голем, откуда вы все знаете?
— Никто ничего не знает, — возразил Голем. — Пока только догадываются. Очень многие — кому хочется. Но нельзя спросить, откуда они догадываются, — это насилие над языком. Куда идет дождь? Чем встает солнце? Вы бы простили Шекспиру, если бы он написал что-нибудь в это роде. Впрочем, Шекспиру вы бы простили.

— И потом, какие пророки в наше время? Я не знаю ни одного. Множество лжепророков и ни одного пророка. В наше время нельзя предвидеть будущее — это насилие над языком. Чтобы вы сказали, прочитав у Шекспира: предвидеть настоящее? Разве можно предвидеть шкаф в собственной комнате?..

— Какой смысл говорить о будущем? — возразил Павор. — О будущем не говорят, будущее делают. Вот рюмка коньяка. Она полная. Я сделаю ее пустой. Вот так. Один умный человек сказал, что будущее нельзя предвидеть, но можно изобрести.
— Другой умный человек сказал, — заметил Виктор, — что будущего нет вообще, есть только настоящее.
— Я не люблю классической философии, — сказал Павор. — Эти люди ничего не умели и ничего не хотели. Им просто нравилось рассуждать, как Голему пить. Будущее — это тщательно обезвреженное настоящее.
— У меня всегда возникает странное ощущение, — сказал Голем, — когда при мне штатский человек рассуждает как военный.
— Военные вообще не рассуждают, — возразил Павор. — У военных только рефлексы и немного эмоций.
— У большинства штатских тоже, — сказал Виктор, ощупывая свой затылок.
— Сейчас ни у кого нет времени рассуждать, — сказал Павор, — ни у военных, ни у штатских. Сейчас надо успевать поворачиваться. Если тебя интересует будущее, изобретай его быстро, на ходу, в соответствии с рефлексами и эмоциями.

— Не могу я их сажать, — сказал пьяный голос полицмейстера. — Нет такого закона…
— Будет, — сказал голос Росшепера. — Я депутат или нет?

— Надо же кого-то ненавидеть, — сказала Диана. В одних местах ненавидят евреев, где-то еще негров, а у нас мокрецов.

Ну и государство. Куда ни приедешь — везде какая-нибудь дрянь…

Обычно женщины не любят рассуждать. Но уж когда начинают, то становятся удивительно категоричными.

— Скользкие глупые медузы. Копаются, ползают, стреляют, сами не знают, чего хотят, ничего не умеют, ничего по-настоящему не любят… как черви в сортире.

Я абсолютно никому не нужен. Никогда в жизни этого со мной не бывало. Я даже писем не получаю, потому что старые друзья сидят без права переписки, а новые — неграмотны…

Они теперь боятся меня ругать, они теперь меня только хвалят. Как похвалит какая-нибудь сволочь — рана. Другая сволочь похвалит — другая рана.

Такие юные, такие серые, такие одинаковые… И глупые. И этой глупости сейчас не радуешься, не радуешься, что стал умнее, а только обжигающий стыд за себя тогдашнего, серого деловитого птенца, воображающего себя ярким, незаменимым, отборным… И еще стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступать, а на другой день — оглушительный гнев отца и пылающие уши и все это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм… Плохо дело, подумал он. А вдруг через пятнадцать лет окажется, что и нынешний я так же сер и несвободен, как и в детстве, и даже хуже, потому что теперь я считаю себя взрослым, достаточно много знающим и достаточно пер жившим, чтобы иметь основания для самодовольства и для права судить.

а одному спорить со многими не трудно, так как противники всегда противоречат друг другу, и среди них всегда найдется самый шумный и самый глупый, на котором можно плясать ко всеобщему удовольствию.

«Правда и ложь, вы не так уж несхожи, вчерашняя правда становится ложью, вчерашняя ложь превращается завтра в чистейшую правду, в привычную правду…»

Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело страну до такого положения…

В мире все обстояло по прежнему. Одна страна задерживала торговые суда другой страны, и эта другая страна посылала ноты протеста. Страны, которые нравились господину Президенту, вели справедливые войны во имя своих наций и демократий. Страны, которые господину Президенту почему-либо не нравились, вели войны захватнические и даже, собственно, не войны вели, а попросту производили бандитские злодейские нападения. Сам господин Президент произнес двухчасовую речь о необходимости раз и навсегда покончить с коррупцией и благополучно перенес операцию удаления миндалин.

Но и у нас в стране найдется десяток мест, где можно урыться и отсидеться. Он представил себе солнечный край, буковые рощи, пьянящий воздух, молчаливых фермеров, запахи молока и меда… и навоза… и комары… и как воняет отхожее место, и скучища, каждый день скучища… древние телевизоры и местная интеллигенция: шустрый поп-бабник и сильно пьющий самогон учитель.

полицейский — собачья должность, хоть и пишут в газетах: добрые мол и строгие стражи порядка, незаменимая шестерня государственного механизма.

— Мы не будем напиваться, — сказал Виктор, разливая всем коньяк. — Мы просто выпьем. Как сейчас это делает половина нации. Другая половина напивается, ну и бог с ней, а мы просто выпьем.

Я ироничен — может быть. Но это происходит потому, что всю свою жизнь я слышу болтовню о пропастях. Все утверждают, что человечество катится в пропасть, но доказать ничего не могут. И на поверку всегда оказывается, что весь этот философский пессимизм — следствие семейных неурядиц или нехваткой денежных знаков…

— Человечество обанкротилось биологически — рождаемость падает, распространяется рак, слабоумие, неврозы, люди превратились в наркоманов. Они ежедневно заглатывают сотни тонн алкоголя, никотина, просто наркотиков, они начали с гашиша и кокаина и кончили ЛСД. Мы просто вырождаемся. Естественную природу мы уничтожили, а искусственная уничтожит нас. Далее… мы обанкротились идеологически — мы перебрали уже все философские системы и все их дискредитировали, мы перепробовали все мыслимые системы морали, но остались такими же аморальными скотами, как троглодиты. Самое страшное в том, что вся серая человеческая масса в наши дни остается той же сволочью, какой была всегда. Она постоянно требует и жаждет богов, вождей, порядка, и каждый раз, когда она получает богов, вождей и порядок, она делается недовольной, потому что на самом деле ни черта ей не надо, ни богов, ни порядка, а надо ей хаоса анархии, хлеба и зрелищ. Сейчас она скована железной необходимостью еженедельно получать конвертик с зарплатой, но эта необходимость ей претит, и она уходит от нее каждый вечер в алкоголь и наркотики… Да черт с ней, с этой кучей гниющего дерьма, она смердит и воняет десять тысяч лет и ни на что больше не годится, кроме как смердеть и вонять. Страшное другое — разложение захватывает нас с вами, людей с большой буквы, личностей. Мы видим это разложение и воображаем, будто оно нас не касается, но оно все равно отравляет нас безнадежностью, подтачивает нашу волю, засасывает… А тут еще это проклятье — демократическое воспитание: эгалитэ, фратерните, все люди — братья, все из одного теста… Мы постоянно отождествляем себя с чернью и ругаем себя, если случается нам обнаружить, что мы умнее ее, что у нас иные запросы, иные цели в жизни. Пора это понять и сделать выводы — спасаться пора.

— Я могу вам еще посоветовать. Побольше иронии, Павор. Не горячитесь так. Все равно вы ничего не можете. А если бы и могли, то не знали бы — что.

— Нет, — сказал Павор. — Это только отсрочка. А решение одно: уничтожить массу.
— У вас сегодня прекрасное настроение, — сказал Виктор.
— Уничтожить девяносто процентов населения, — сказал Павор. — Может быть, даже девяносто пять. Масса выполнила свое назначение — она породила из своих недр цвет человечества, создавший цивилизацию. Теперь она мертва, как гнилой картофельный клубень, давший жизнь новому кусту картофеля. А когда покойник начинает гнить, его пора закапывать.
— Господи, — сказал Виктор. — И все это только потому, что у вас насморк и нет пропуска в лепрозорий? Или, может быть, семейные неурядицы?
— Не притворяйтесь дураком, — сказал Павор. — Почему вы не хотите задуматься над вещами, которые вам отлично известны? Из-за чего извращают самые светлые идеи? Из-за тупости серой массы. Из-за чего войны, хаос, безобразия? Из-за тупости серой массы, которая выдвигает правительства, ее достойные. Из-за чего Золотой Век так же безнадежно далек от нас, как и во времена оного? Из-за тупости, косности и невежества серой массы. В принципе этот, как его… был прав, подсознательно прав, он чувствовал, что на земле слишком много лишнего. Но он был порождением серой массы и все испортил. Глупо было затевать уничтожение по расовому признаку. И кроме того, у него не было настоящих средств уничтожения.
— А по какому признаку собираетесь уничтожать вы? — спросил Виктор.
— По признаку незаметности, — ответил Павор. — Если человек сер, незаметен, значит, его надо уничтожить.

И потом, меня расстроил бургомистр. Он покусился на мою свободу. Каждый раз, когда покушаются на мою свободу, я начинаю хулиганить…

— Вы могли сами заметить, Виктор, что все люди делятся на три большие группы. Вернее, две большие, и одну маленькую. Есть люди, которые не могут жить без прошлого, они целиком в прошлом, более или менее отдаленном. Они живут традициями, обычаями, заветами, они черпают в прошлом радость и пример. Скажем, господин Президент. Чтобы он делал, если бы у нас не было нашего великого прошлого? На что бы он ссылался и откуда бы он взялся вообще. Потом есть люди, которые живут настоящим и не желают знать будущего и прошлого. Вот вы, например. Все представления о прошлом вам испортил господин Президент, в какое бы прошлое вы не заглянули, везде вам видится все тот же господин Президент. Что же до будущего, вы не имеете о нем ни малейшего представления, и, по-моему, боитесь иметь… И, наконец, есть люди, которые живут будущим. В заметных количествах появились недавно. От прошлого они совершенно справедливо не ждут ничего хорошего, а настоящее для них — это только материал для построения будущего, сырье… Да они, собственно, живут-то уже в будущем… на островках будущего, которые возникли вокруг них в настоящем… — Голем, как-то странно улыбаясь, поднял глаза к потолку. — Они умны, — проговорил он с нежностью. — Они чертовски умны — в отличие от большинства людей. Они все как на подбор талантливы, Виктор. У них странные желания и полностью отсутствуют желания обыкновенные.
— Обыкновенные желания — это, например, женщины…
— В каком-то смысле — да.
— Водка, зрелища?
— Безусловно.
— Страшная болезнь, — сказал Виктор.

на кой черт я живу, и на кой черт живут все, ведь это так просто, подойти сзади и ударить железом в голову, и ничего не изменится, родится за тысячу километров отсюда в ту же самую секунду другой ублюдок…

Но это было тысячу лет назад, и на другой планете.

Моральные ценности не продаются, Банев. Их можно разрушить, купить их нельзя. Каждая моральная данная ценность нужна только одной стороне, красть или покупать ее не имеет смысла. Господин Президент считает, что купил живописца Р.Квадригу. Это ошибка. Он купил халтурщика Р.Квадригу, а живописец протек между пальцами и умер.

Вы этого не понимаете. Вы думаете, что если человек цитирует Зурзмансора или Гегеля, то это — о! А такой человек смотрит на вас и видит кучу дерьма, ему вас не жалко, потому что вы и по Гегелю дерьмо, и по Зурзмансору тоже дерьмо. Дерьмо по определению. А что за границами этого дерьма-определения — его не интересует. Господин Президент по природной своей ограниченности — ну, облает вас, ну, в крайнем случае, прикажет посадить, а потом к празднику амнистирует от полноты чувств и еще обедать к себе пригласит. А Зурзмансор поглядит на вас в лупу проклассифицирует: дерьмо собачье, никуда не годное, и вдумчиво, от большого ума, то всеобщей философии, смахнет тряпкой в мусорное ведро и забудет о том, что вы были…

Это же чиновник, не забывай. У него по определению не может быть идейных соображений — начальство приказало, вот он и работает на компот.

— И садитесь. Вот стакан, пейте! Вы ничего не понимаете, Голем, хоть вы и пророк. И вам не позволю. Не понимать — это моя прерогатива. В этом мире все слишком уж хорошо понимают, что должно быть, что есть и что будет. И большая нехватка в людях, которые не понимают. Вы думаете, почему я представляю ценность? Только потому, что я не понимаю. Передо мной разворачивают перспективы — а я говорю: нет, непонятно. Меня оболванивают теориями, предельно простыми — а я говорю: нет, ничего не понимаю. Вот поэтому я нужен… хотите клубники? Хотя я все съел. Тогда закурим…
Он встал и прошелся по комнате. Голем со стаканом в руке следил за ним, не поворачивая головы.
— Это удивительный парадокс, Голем. Было время, когда я все понимал. Мне было шестнадцать лет, я был старшим рыцарем Легиона, я абсолютно все понимал, и я был никому не нужен! В одной драке мне проломили голову, я месяц пролежал в больнице, и все шло своим чередом — Легион победно двигался вперед без меня, господин Президент неумолимо становился господином Президентом, и опять же без меня. Потом то же самое повторилось на войне. Я офицерил, хватал ордена и при этом, естественно, все понимал. Мне прострелили грудь, я угодил в госпиталь, и что же — кто-нибудь побеспокоился, где Банев, куда делся наш Банев, наш храбрый, все понимающий Банев? Ни хрена подобного! А вот когда я перестал понимать что бы то ни было — о, тогда все переменилось. Все газеты заметили меня. Куча департаментов заметила меня. Господин Президент лично удостоил… А? Вы представляете, какая это редкость — непонимающий человек! Его знают, о нем пекутся генералы и покой… э-э… полковники, он позарез нужен мокрецам, его почитают личностью, кошмар! За что? А за то, господа, что он ничего не понимает!

— Может быть, они не дадут нам передавить друг друга. Трудно сказать.
— А может быть, помогут? — сказал Виктор с пьяным смехом… — А то ведь мы даже давить не умеем. Десять тысяч лет давим и все никак не передавим…

на одной двери надпись мелом: «Здесь живет немецкая овчарка».

Перри Мэйсон говаривал: улики сами по себе не страшны, страшна неправильная интерпретация. То же с политикой, жулье интерпретирует так, как ему выгодно, а мы, простаки, подхватываем готовую интерпретацию. Потому что без нее не умеем, не можем и не хотим подумать сами. А когда простак Банев никогда в жизни ничего, кроме политического жулья, не видевший, начинает интерпретировать сам, то опять же садится в лужу, потому что неграмотен, думать по-настоящему не обучен и потому, естественно, ни в какой другой терминологии, кроме как в жульнической, разбираться не способен.